Владимир Вениаминович Бибихин: «Узнай себя»

Памяти выдающегося философа, христианского мыслителя, переводчика.

Святые отцы переосмысляли в свете Евангелия многие античные идеи. Когда-то на стене храма Аполлона в Дельфах было написано: «Познай самого себя». Позже над этой проблемой много размышлял Сократ в своих диалогах с учениками. В Послании к Тимофею (4:16) апостол Павел пишет: «Внимай себе…» В патристике вопрос самопознания оказался одним из центральных. При этом распространён стереотип, что именно в западнохристианской традиции (особенно под влиянием Августина Блаженного)  в фокусе внимания оказалась идея о том, что путь Богопознания начинается с самопознания. Оставим этот вопрос патрологам (хотя у восточных отцов множество изречений, опровергающих этот тезис: у прп. Макария Египетского, свят. Григория Богослова, свят. Иоанна Златоуста, св. Григория Нисского, свмч. Петра Дамаскина и других).

Интересно, что призыв «узнай себя», «познай себя» оказывается лейтмотивом  творчества и выдающегося нашего современника, одного из ярчайших представителей «нового религиозного возрождения» конца 60-х – начала 80-х гг. в СССР Владимира Вениаминовича Бибихина (1938–2004).

***

К сожалению, В. В. Бибихина слишком часто вспоминали исключительно как блестящего переводчика, открывшего русскоязычному читателю Мартина Хайдеггера.

Владимир Вениаминович, будучи выходцем из простой многодетной провинциальной семьи из Бежецка, выучил древнегреческий, латынь, немецкий, итальянский, французский, постоянно работал над собой, самосовершенствовался. Например, Ольга Евгеньевна вспоминает: «Мне Владимир Вениаминович рассказывал, как разобрал на странички книгу Канта и читал тайком в армии».  Впоследствии Владимир Вениаминович виртуозно переводил тексты св. Макария Великого (Египетского), Дионисия Ареопагита, св. Григория Паламы, Николая Кузанского, З. Фрейда, К. Юнга, Ж.-П. Сартра, Г. Марселя, Ж. Эллюля, М. Хайдеггера, Ж. Деррида, Л. Витгенштейна. Творчество последнего, по воспоминаниям его супруги, в поздние годы Владимира Вениаминовича было особо важным для него (символично, что в последний день своей жизни он сверял перевод текста Витгенштейна). 

Пожалуй, именно тот факт, что Бибихин-философ оставался слишком долго в тени Бибихина-переводчика (до начала 1990-х, когда была издана его первая книга лекций по курсу «Язык философии), объясняет, почему уже в 1990-х началась критика его переводов. Слишком многие оказались солидарны с подходом, озвученным когда-то Эдит Штайн: «Переводчик должен напоминать стекло, которое пропускает сквозь себя весь свет, но при этом само остаётся невидимым». Уж больно самобытен и самостоятелен был Бибихин как мыслитель, чтобы просто оставаться «стеклом». Да и говорят же: «Переводить поэта может лишь поэт».

Сегодня во многом благодаря усилиям вдовы философа Ольги Евгеньевны Лебедевой, заботливо занимающейся сохранением и оцифровкой работ супруга, откликающейся на предложения их публикации, открываются другие ипостаси Владимира Вениаминовича и потрясающая глубина его как мыслителя.

Ныне изданы десятки книг, созданные на основе его лекционных курсов, прочитанных в Институте философии РАН и в МГУ: «Мир», «Язык философии», «Узнай себя» (курсы, изданные самим Владимиром Владимировичем), «Чтение философии», «Философия права», «Энергия», «Ранний Хайдеггер», «Новое русское слово», «Собственность», «Дневники Л. Толстого», «Лес» и др. И хотя он читал лекции всегда «по бумажке», без импровизаций, по воспоминанием его студентов, это было настоящим событием для слушающих.

***

Пытаться как-то охарактеризовать Бибихина, «вписать» в какие-то «рамки» – дело неблагодарное. «Какая ипостась была наиболее органична для Владимира Вениаминовича: переводчик, философ, педагог, муж, отец, друг или?..» – спрашиваем мы Ольгу Евгеньевну. «Человек», – отвечает она.  И это созвучно позиции самого Бибихина, которому претило вообще сытое самодовольство мысли, уверенность в её окончательных выводах и определениях. Мысль, как и вера, – самое рискованное из всех приключений. Нужно отважиться вступить в этот «лес». «Они мыслят идолами, я так никогда не смогу. Я сам знаю, когда что-то ЕСТЬ, узнаю́ эти минуты. И – всё. С теми минутами всё уходит, не ищи, не свищи. Нигде ничто никак не накапливается. В бескрайней безвозвратной пустоте нагрета капелька, пылинка».

У С. С. Аверинцева, с которым В. В. Бибихин находился долгое время в дружеских отношениях, было одно из любимых понятий, применяемое к византийской культуре – «акривиа» (самодисциплина, точность во всём). На практике это означало совершать каждый свой поступок, даже самый незначительный, обыденный, так, чтобы его можно было принести как дар на Литургию. Так «тщательно» пытался жить  и Владимир Вениаминович. Это проявлялось даже на самом «поверхностном» уровне его жизни – бытовом. Например, будучи выдающимся учёным, не считал зазорным ходить у себя во дворе  в Москве и аккуратно убирать мусор. 

Но вместе с тем это было не столько пастернаковское «во всём мне хочется дойти до самой сути», нет. Это скорее характеризуется одним из наиболее  любимых Бибихиным понятием «захваченность». Отсюда и такая самоотдача, погружённость в то, что делаешь. А как иначе ещё, например, объяснить то, что после тяжелейшей операции его можно было застать за чтением томика «Илиады» на древнегреческом? Или его порыв (и осуществление его) собственноручно сделать надгробный крест на могилу одного из его любимейших философов В. В. Розанова? Или самостоятельное строительство дома по собственному проекту в Ожигово…

Особое отношение у философа было к семье. Ольга Евгеньевна вспоминает с улыбкой: «Про Владимира Бибихина ходила легенда, что когда он работает, у него всегда на руках сидит ребенок». Удивительное отношение к своим четырем мальчикам. Запомнился эпизод, рассказанный кем-то, как Владимир Вениаминович, собираясь за водой в деревне, обращался к сыновьям: «Ну, что, господа, кто со мной за водой?»

Не гнался за успешностью, жил более чем скромно. Показательно, что само понятие «успех» не связывал с признанием, материальным благополучием – всё время акцентировал его связь с исходным однокоренным глаголом «успеть». Успел он действительно много.

***

Владимир Вениаминович знал цену дружбе. В книге есть запись (от 17.09.1992): «Если Бог, который дал мне так много, захочет дать еще, то это уж будет действительно очень много. Больше, чем кому-нибудь. Лучше я поэтому буду доволен тем, что есть. Аверинцев. Седакова. Ахутин. Хоружий. Лебедев? Битов?» Но, пожалуй, именно С. С. Аверинцев и А. Ф. Лосев (тайный монах в миру) сыграли одну из ключевых ролей в жизни мыслителя (неслучайно именно о них вышла книга, собранная из конспектов живых бесед и дневниковых записей). «Общение существует, поскольку есть что сообщить, а не наоборот – изыскивают, что бы такое сообщить, коль скоро существуют общение и его средства. В начале общения и общества стоит весть». Если учесть, что Аверинцев и Лосев – одни из ярчайших мыслителей-христиан советского периода, то можно попробовать предположить, какая именно ВЕСТЬ объединяла этих троих людей…

Глубокая вера Владимира Вениаминовича была не напоказ. «Пока человек без религии, он какой-то половинчатый», – говорил мыслитель. Всю свою жизнь человек жаждет Бога, часто неосознанно – даже стремление обогатиться является ничем иным, как заблудившейся этой жаждой, считал Бибихин.

О Боге он говорил в своих статьях и лекциях в той или иной форме, но будучи и филологом, как никто другой чувствовал значение фразы «От слов своих оправдаешься и от слов своих осудишься» (Мф. 12:37).

***

Одним из самых полюбившихся читателям сборников Владимира Вениаминовича является «Узнай себя», рождённый из курса лекций 1990 года на философском факультете МГУ. Его центральная тема – двусмысленность самопознания. Нет более верного способа «пропустить» себя и нечто подлинное, занявшись самокопанием: провалишься в себя, как в шахту, и перестанешь замечать всё вокруг. «Вовсе не “познавать себя” нужно мне, я и так задохнулся в самом себе, а лучше хоть немножко отвернуться от себя, стать другим или хотя бы просто увидеть другого <…> Мы так устроены, что находим себя, когда бросаем себя на что‑то.  Поскольку это счастливое право помогать беде есть одновременно и наша бесспорная обязанность, т. е. мы не просто бросаем и тем находим себя, но и это наше бросание, нахождение обставлено обязательностью долга <…> Надо отдать себя настоящему, решиться, забыться в едином на потребу, о котором говорит совесть, забыть себя в нем. Мы вернемся к простоте, станем, бросив себя на правое дело, сами собой», – говорит мыслитель.  Но парадоксальность этого «обращения» от «неприкаянной жизни», отказа от самоупоённого препарирования себя как раз состоит в том, что мы на минуту остановились, задумались над тем, как живём: «Мысль дала нам себя почувствовать свободными для решения».

***

К сожалению, вооружившись даже томами статей о выдающемся мыслителе, мы всё равно не избежим искуса мифологизировать его. Потому всего вернее передать право голоса людям, которым посчастливилось его знать лично…

Анатолий Валерьянович Ахутин, философ (Киев)

«Володя всегда говорил, что никакого "меня" нет, но я не знал и не знаю человека более самого себя и никого другого, чем Владимир Бибихин. Никакое звание – социальной роли, профессии, жанра... ни ему, ни его произведениям не подходит. Он был своим лицом, лицом и только в каждом движении руки, в слове, мысли, улыбке. Это был человек насквозь оригинальный в исходном смысле этого слова: весь из своего собственного начала. Все мы покрыты встречными – условными, оборонительными, соглашательскими, компромиссными –  масками, единственная защита Володи была чуткая деликатность, в крайнем случае, молчаливая отстраненность. Он не мог, не умел принимать официальные конвенции. В 90-е читал свои тексты в переполненной поточной аудитории гумфаков МГУ, когда стали "наводить порядок", ушел.

Это была вовсе не врожденная первичная настоящесть, которую он так ценил в детях, но, разумеется и не притворная. За нею стояла постоянная работа самосознания. Нет для В. Бибихина более привычного противника, чем жизнь под контролем "сознания", но стоит прочитать хотя бы дневниковые записи, опубликованные в "Узнай себя", чтобы убедиться: невозможность быть не собой, поступить, сказать иначе держится неутомимой работой самосознания. Дневники, которые он писал всегда, письма, да и собственно работы – свидетельство тому.

Отсюда удивительная, хочется сказать, воинская стойкость, скажу даже – неприступность характера. Не могу представить ни малодушия, ни, подавно, трусливого испуга в любой ситуации.

Мы познакомились в 70-е годы.  Спорили о Гераклите. Потом -поближе, дома у нашего общего друга Сергея Хоружего. Потом общались мало. 

Характерный эпизод вспоминается мне из времени, когда вдвоем переводили "Шаги за горизонт" В. Гейзенберга. Перевод закончен, в издательстве "Прогресс" последний акт  правка главного редактора, подпись "в печать", и рукопись больше неприкосновенна. В этот последний день Володя приходит в издательство с толстым портфелем, где ластик, штрих и скелет маленькой пишущей машинки "Колибри". Садится за стол, ставит машинку и методично стирает или забеливает штрихом всю правку, восстанавливая текст на машинке. Дело происходит в комнате редакции, где младшие редакторы смотрят на это вмешательство автора сквозь пальцы, потому что Володе очень благоволят. Одна дама просматривает результат. "Вот тут, говорит, Вы напрасно запятую поставили, ее тут быть не должно". Володя возражает: нет, говорит, по правилу нужна запятая. Спорили-спорили, пошли куда-то грамматики смотреть. Возвращаются: нужна запятая. "Ну что Вы так за каждую запятую сражаетесь", – другая редакторша. Володя, смотря в текст и про себя: "Ну, все мы тут запятые".

Быть самим собой значило: за всё отвечаю сам, сам всё умею делать. Он мог разобрать по деталям и заново собрать свою Ладу-«Копейку», столярничал, плотничал. Когда четыре мальчика стали подрастать, он сделал в большой комнате, отданной им, второй электрифицированный этаж. Затем старшему отдал свою («кабинет»), потому что «мальчику надо окуклиться», а для себя и Володи отделил стенкой со входом всё в той же большой рабочее пространство, где располагались два компьютера и два стула. Когда при макетировании издания возникли проблемы, научился макетировать сам.

В последний год, зная, к чему дело и слабея день ото дня, регулярно приезжал в Институт философии читать лекции о позднем Хайдеггере. "Иду – рассказывает – от метро ("Кропоткинская"), вот, считаю, Садовое перешел, вот Институт языкознания миновал, а вон и наш, авось, дойду"».   

Прот. Владимир Зелинский, священник, богослов, писатель (Брешиа, Италия)

Моя память о Владимире Вениаминовиче Бибихине

Мои отношения с Владимиром Бибихиным, достаточно долгие, прерывистые, тесные, не всегда легкие, иногда чуть конфликтные, были отмечены некой мягкой ласковой странностью, своеобразной «юродивинкой», которая и привлекала в нем и как-то провоцировала. Но для начала должен сказать, что знал я Володю до его «славы» (впрочем, гораздо меньшей, чем он заслуживает), до известных его лекций и публикаций, которые, несомненно, в нем уже готовились, дозревали, а, может быть, уже были отчасти готовы, но прятались где-то и никак не всплывали на поверхность даже для близких друзей, к которым автор сих строк какое-то время относился.

Уже первое знакомство с ним было не совсем обычным и потому запомнилось хорошо. Летом 1962 года я сидел в Исторической библиотеке в Армянском переулке в Москве, читая и старательно конспектируя двухтомную Историю новой философии Вильгельма Виндельбанда. Мне рекомендовал ее Яков Эммануилович Голосовкер как лучшее пособие по сему предмету, существовавшее тогда в русском переводе. Видимо, бодрое интеллектуальное усилие по-своему отражалось на моем лице и служило неким безмолвным приглашением к общению. Потому, наверное, неожиданно ко мне и подошел молодой человек, как-то не по-библиотечному официально одетый и безо всяких представлений, наклонившись, тихо спросил: «Что вы читаете?» Вопрос был задан очень участливо, отнюдь не бесцеремонно, но все же... В библиотеках не подходят просто так, о чужих чтениях не спрашивают... Я показал обложку: вот читаю Историю новой философии Виндельбанда. Видимо, смутившись от спонтанно проявленного интереса, любознательный юноша (ему было тогда 23-24 года, мне на четыре года меньше), других вопросов не задавая, тотчас отошел к своему месту, оставив после себя атмосферу недоуменного любопытства, изначально дружественного, но так и не разъясненного. И эта тональность сохранилась в общении с ним до самого конца. Оба мы досидели до закрытия библиотеки, а после вышли вместе и наконец познакомились, разговорились. После чего, беседуя, совершили долгую прогулку по летней Москве.

Потом в нашем общении наступает пауза лет на 10 и возобновляется столь же необычным образом, опять не по моей инициативе. Уж не припоминаю предлога, но, кажется, он позвонил мне жарким летом 1972 года, я позвал его к себе (в то время я жил в Свиблово, куда доехать ему было далеко и неудобно). Дело было к вечеру, он пришел ко мне опять-таки как-то подчеркнуто во всем официальном: черный костюм, галстук, белая отглаженная рубашка, даже, кажется, еще и жилет. Это вовсе не было его стилем и выглядело слегка искусственно. Разговор, как всегда, шел о том о сем, с заездами в философию, с экскурсами в жизнь, когда в конце собеседник мой как-то загадочно спросил: «А какое отношение все это имеет к теологии?» К теологии наш разговор никакого отношения не имел. Точно так можно было спросить об отношении его к спутникам Сатурна. Но этот вопрос-зигзаг, в чем-то подобный нашей первой  встрече, мне понравился.

В ту пору я был, что называется, неофитом, лишь год назад как крестившимся, и тема теологии могла вывести к «разговору о главном». Но «о главном» тогда не получилось, потому что логика моего собеседника имела свою причудливую траекторию и шла по касательной вокруг каких-то интеллектуальных имен и предметов, но не пускала далее, в сокровенную глубь души. А после моего прямого вопроса: «Како веруеши?» – наша беседа плавно соскользнула на какую-то совсем иную тропинку. И все же к этому разговору мы вернулись, и очень конкретно, года, по-моему, через два, когда мой друг захотел креститься. Но захотел тоже как-то неразъясненно, как-то не был уверен, что захотел. Он предложил мне быть крестным, и однажды летним утром, никого не предупреждая, ни с кем не договариваясь, мы поехали в Новую Деревню к о. Александру Меню - креститься. Бибихин позвонил мне и объявил: едем завтра или послезавтра. С о. Александром он был уже знаком, у него бывал. Но о. Александра на месте мы не застали, а он был точнейший человек, значит действительно все было чистой воды импровизацией. Встретили настоятеля, старого священника о. Григория, который уже выходил из храма, закончив службу, седобородый, усталый, и мы ему на пороге объяснили: вот, мол, креститься приехали. О. Григорий удивился: «Все же надо было предупредить». Помню его фразу: «Ну, если вы настаиваете, я вас окрещу, но...» Вот на этом «но» все тогда и остановилось. Настаивать Володя не стал, решив, видимо, что так будет лучше и промыслительней. Потом мы долго гуляли в окрестностях, купались в речке, вернулись в Москву уже ближе к вечеру. «Главное» осталось недовершенным, несовершенным. Когда оно наконец совершилось, я так и не узнал. Все главное, не только религиозное, он носил в себе. Знаю, что какое-то время в 70-х Бибихин был прихожанином о. Александра Меня.

В это время мы оба уже работали вместе в секторе научной информации Института философии, что на Волхонке (тогда напротив бассейна «Москва», где стоит сейчас Храм Христа Спасителя), куда, кажется, я ему и советовал устроиться. Сектор занимался в основном переводами и выпусками реферативных сборников для закрытого пользования. Предполагаю, что в этих сборниках, где-то, наверное, еще хранящихся, прячется множество отличных его переводов, так им и не опубликованных, возможно, даже забытых. Помню, что в ту пору я начал переводить для сектора Письмо о гуманизме Хайдеггера, но с этой задачей тогда не справился, потом его великолепно перевел В.В.Бибихин. У него вообще было изумительное чувство языка, как родного русского, так и множества иностранных, которые он непонятно когда и как выучил. Это было время наиболее тесного общения, ибо, по крайней мере, два раза в неделю мы встречались в стенах Института на рутинных заседаниях нашего переводческого сектора. Потом часто гуляли беседуя по Гоголевскому бульвару. Сейчас уж не соберешь в памяти всех этих встреч и стольких бесед. Володя никогда никого не осуждал, обо всех хорошо отзывался, многими даже восхищался, особенно Аверинцевым, но ни о каком собственном его творчестве не было и намека. Нигде никогда не поминалось, что и он умеет писать. Собственная мысль как бы таилась в нем. Встречались мы и у Наталии Леонидовны Трауберг, которая ставила Бибихина, в ту пору никому не известного, выше самого Аверинцева, кумира московской интеллигенции, считала Володю поразительно талантливым, но «со странностями». Эта закрытость при всей дружбе и общительности и была, наверное, одной из  «странностей». Одно время у нас даже возникла переписка по поводу Переписки из двух углов Вяч. Иванова и Гершензона; помню, что письма Володи были под стать ивановским, как по идеям, так и по стилю, хотя при этом он демонстративно очень сочувствовал «бунту» Гершензона. Сейчас мне кажется, что у моего друга было какое-то сходство с «Вячеславом Великолепным»: его любезность, внешняя мягкая общительность,  поразительная эрудиция, родина, обретаемая во многих культурах и языках, изящная витиеватость слога, утаивание своего таланта до зрелых лет и вообще утаивание главного... Даже внешне они имели какое-то сходство. А переписка с ним погибла вместе с сотнями других писем и рукописей, изъятых у меня при обыске в 1985 году.

В 70-х годах Станислав Джимбинов, известный критик, специалист по западным литературам, преподаватель Литературного института, показал мне напечатанное на машинке эссе с разбором стихотворения Куст Марины Цветаевой. Джимбинов, человек, как говорится, прочитавший все книги, но не написавший, кажется, ни одной и , возможно, потому весьма скептический, редко кого хваливший, был буквально потрясен. Я хорошо запомнил этот текст: он начинается со слов «В 1922 году англичанин Беллок предложил...» не переводить буквально, а пересказывать, превращать событие одного языкового мира в событие другого. Это было подано как истолкование Хайдеггером цветаевского Куста, хотя немецкий философ едва ли читал это стихотворение, если вообще интересовался Цветаевой. Но текст был представлен именно как перевод, словно внезапно став русским, Хайдеггер услышал и воспринял Цветаеву так, как он умел слышать и воспринимать Гельдерлина, Рильке, Тракля. Разбор Куста, конечно, никаким переводом не был, но он весь состоял из удивительных прозрений и, несмотря на необычность замысла, ничуть не казался искусственным. Он просто был брошен в самиздат, и только исключительная своеобычность вынесла его к читателю и не дала потеряться. Ибо самиздат тек почти как река, в которую нельзя было войти дважды, все тонуло или уносилось прочь, почти не задерживаясь.

До сих пор не знаю, опубликован ли где-нибудь этот прихотливый и изящнейший анализ. Он не был подписан, хотя проба пера в такого рода эссеистике в брежневские годы не несло с собой никакой опасности, даже если его автор – сотрудник идеологического Института философии. Мне потом, годы спустя, почти случайно удалось узнать имя автора. Да и собственно, близко зная его, догадаться об авторстве было легко, как говорят, по «когтям», в данном случае гениальным. Однако Бибихин никогда не пересекал даже воображаемые им поставленные границы, как всем казалось, даже вполне безопасные. Он был по-своему подчеркнуто лоялен, но не из страха, а из какого-то странного, мне не очень понятного смирения, непоказного, чуть юродивого, которое не давало ему подписывать своим именем неведомые шедевры и фактически терять их. У него был уже готов прекрасный перевод Триад в защиту священнобезмолствующих св. Григория Паламы, сделанный по заказу Московской Патриархии, о чем я узнал случайно и проболтался знакомому. Тот умолял меня достать почитать («ибо как без Паламы спасаться?»), в чем Бибихин всегда ласково, смущенно, но неуклонно отказывал. (Помню, Володя, улыбаясь, привел мне обоснование цензора, запретившего тогда эту публикацию: «Там все про молитву и про молитву, а если люди будут все время молиться, когда работать будут?»). Нет, то, что не опубликовано и, в общем, не разрешено, «не стоит, наверное, и читать». Это столь характерное для него дружески уклончивое «наверное» было крепче скалы, хоть на коленях стой, хоть ломом грози, через него не пробьешься. Когда  же тот перевод вышел, он был подписан смиренно «Вениаминов», как бы только намеком, образованным от отчества. Почему? Этот вопрос, так и оставшийся без ответа, тоже часть наших давних иногда сложных отношений.

Сложность эта проявилась в 1980 году, во время моего увольнения из Института философии. Увольнение было предрешено, ибо я уже перешел красную черту, отделявшую мир спрятавшихся антисоветчиков от высунувшихся, подписал письму в защиту о. Глеба Якунина, опубликовал под собственным именем (а не под псевдонимом, как раньше) статью о Льве Шестове в Вестнике РХД. Ну, просто невозможно стало больше прятаться. Об увольнении меня официально предупредили, но поскольку должность моя была конкурсная, то и увольнение следовало произвести по конкурсу, т. е. голосованием, причем тайным. Ну раз не справился человек сей со своими простыми обязанностями, и коллектив должен был его из себя извергнуть. Так все в конце концов и произошло, в соответствии с правилами советской демократии почти все проголосовали за увольнение (двое, кажется, против), и я был честно уволен как не прошедший по конкурсу, т. е. для интеллектуальной переводческой работы не годный, хотя мои рабочие показатели были немного выше, чем у других. Попросившись на покой по собственному желанию, я мог бы уберечь трудовую книжку от этой черной обидной метки. Но поскольку черная метка стояла уже на всей моей личности, никакого советского будущего у меня уже не было, то и уволиться я решил демонстративно, по всем правилам и в свое тщеславное удовольствие.

Володя тогда очень с этим не согласился, и я помню, когда это голосование еще только подготавливалось, мы с ним долго обсуждали данный предмет, гуляя по все тому же Гоголевскому бульвару. Его позиция казалась мне добровольным конформизмом, как бы искренним, от души, а не по необходимости. Он все уговаривал меня подать по собственному желанию, мы долго и безуспешно спорили, но теперь я понимаю, что мной тогда двигала скорее диссидентская гордыня, которая поставила моих друзей и сотрудников перед необходимостью голосовать против меня, чего им, как бы они ко мне ни относились, конечно, не хотелось. Но Володя уговаривал меня не столько из желания избегнуть неприятной ситуации, сколько из какого-то принципа смирения перед судьбой и системой, чего я как раз принять и не мог. Следуя тому же принципу, он не ставил под столь важным и ожидаемым церковным народом переводом Паламы собственную фамилию, а когда отдавал машинистке перепечатывать свои рукописи, располагал греческие и санскритские слова так, чтобы не выставлять образованности, а как-то робко, сбоку, и госпожа машинистка, которая, конечно, знает все лучше него, могла бы, печатая, все это на ходу исправить, как нужно.

Последняя настоящая наша встреча состоялась где-то в середине 90-х уже в Италии, куда он был приглашен на конференцию в Бозе. Он не делал доклада, но выступал в прениях. Кажется, даже по-итальянски. Это было за восемь лет до его кончины, но уже тогда меня поразила его резкая худоба – она уже предвещала что-то недоброе. Он говорил мне, что выпустил несколько книг, что Язык философии, который я видел в Нью-Йорке у своего друга,  – это уже старье. Он так и сказал, с оттенком даже смиренного презрения: «Старье». Очень гордился, что в новом браке у него было четверо маленьких сыновей. Рассказывал, как бедствовал в начале 90-х: «Идешь мимо магазина и едва можешь вспомнить: зачем он вообще существует, этот магазин». Теперь все как-то выправилось. А я говорил, что мне больше всего не хватает в Италии обыкновенного леса, в который можно уйти и потеряться, что здесь слишком много цивилизации, на что он сказал о своем намерении прочесть целый курс лекций под названием Лес. Я просил его указать издательство, где могу опубликовать свой перевод Скудельных сосудов о. Габриэля Бунге, он кого-то посоветовал, но его предложением я не воспользовался – нашел другое решение. Я знал, что у него уже вышел перевод Бытия и Времени Хайдеггера, что было уже невиданным подвигом самим по себе; естественно я попросил эту книгу. Он сказал мне, помню почти дословно: «мне надоело видеть, как люди врут в переводах. У меня даже слова, когда они перенесены с одной страницы на другую, совпадают с немецкими переносами». Это, конечно, сильно отличалось от того когда-то предлагал англичанин Беллок (цветевский Куст), но Володя умел переводить и в вольной манере и в точнейшей. Как обычно, расставаясь, мы договорились о неопределенной встрече в будущем, которой, по сути, не суждено было произойти.

Впрочем, нет, если говорить точно, она состоялась на Свято-Филаретовской конференции «Духовные движения в народе Божьем» в сентябре 2002 года, которая проходила в Институте философии. Том самом, где оба мы когда-то служили безмолвными служаками перевода, а на этот раз каждый из нас делал свой доклад. Но в суматохе встреч, приветствий, пересечений подлинно дружеской встречи так и не получилось, ведь никогда не знаешь, какой встрече суждено быть последней. Но Володя не забыл мне о своем обещании подарить Бытие и Время, и с того времени его книга у меня.

Я не знал того Владимира Вениаминовича Бибихина, который стал сегодня знаменитым автором, не видел его новой семьи, не слышал его лекций. Все, что я могу рассказать, – это выжимка долгих прогулок по Гоголевскому бульвару и нескольких встреч, которые сохранила благодарная ностальгическая  память.

Анна Голубицкая

Благодарим  за помощь в подготовке материала Ольгу Евгеньевну Лебедеву.

Теги

Социальные комментарии Cackle