Свет поэзии и поэзия света Николая Гумилева
Когда Чарли Чаплина упрекнули, что он со своим чёрно-белым кино несовременен, актёр ответил так: «Если бы художник обязан был идти в ногу со временем, то Рембрандт оказался бы давно устаревшим по сравнению с Ван Гогом».
И этого не происходит по той причине, что все великие авторы, по выражению Марины Цветаевой, говорят «одно, вернее, одно через них говорит».
И это одно есть свет благодати, одновременно и являющей духовные основания бытия и умножающей красоту.
Таков Гумилёв – поэт и герой, осознающий, что всё в жизни, и поэзия, и любовь, должно существовать ради высшей цели. Он мог бы с полным основанием, вслед за Льюисом Кэрроллом, повторить: «Какие ни есть у меня таланты, я желаю посвятить их на служение Господу».
Гумилёв известен и как создатель литературного течения, называемого «Акмеизм» и появившегося в противовес символизму. Если символизм пытался сквозь слова прорваться в мир духовной глубины и сути, которая стоит за словами, то акмеизм говорил об «искусстве точно вымеренных и взвешенных слов». То есть самих слов с их прямыми значениями достаточно, чтобы говорить о сути бытия. Ближе всего из всех акмеистов к этому подошел сам Гумилёв: у него суть открывается в самом духовном усилии, которое человек сотворяет в своей душе на пути к Богу. И чем духовнее произносящий слово человек, тем глубже и проникновеннее будет его слово. Таким образом, первоначальный язык Адама в раю, язык, совпадавший с сутью вещей, заключал свою силу не в тайне слов, а в тайне, соединённой с говорящим сердцем благодати.
Отсюда и идея акмеистов, что искусство должно облагораживать человеческую природу. Гумилёв это выражает в словах «вести сердца к высоте».
Мысль писать просто о сложных вещах также имеет библейскую природу, где сложнейшие духовные категории раскрывались через понятную и простому человеку притчевую и образную систему.
Известно, что Гумилёв много спорил с Блоком о поэзии, её назначении и сущности. Для Гумилёва пессимизм Блока в поэзии и в жизни был неприемлем. Он ощущал назначение поэзии как служение свету и Небу. И здесь он сходен с композитором Бахом, который говорил, что «целью и смыслом существования любой музыки должно быть прославление Господа и отдых ума». Гумилёв мог бы прибавить к этому и ликование сердца. Споря с Блоком, он делал это не против Блока, но за него, за ту светлую и высшую часть его души, которая сказала однажды:
Простим угрюмство – разве это
Сокрытый двигатель его?
Он весь – дитя добра и света,
Он весь – свободы торжество!
Поэтому Гумилёв относился к Блоку с глубочайшим почтением, и споры не означали ни обид, ни возмущений. И. Одоевцева вспоминает, с какой теплотой Гумилёв каждый раз вспоминал о Блоке, как любил читать и разбирать его стихи. В этом проявляется ещё одна черта поэта – быть выше мелочной обидчивости. Корней Чуковский говорит, что после того как он отругал сделанный Гумилёвым перевод «Сказания о старом мореходе» Кольриджа, тот прислал ему письмо, где сказал об этой рецензии как о «нас не поссорившей». Тогда Чуковский понял, насколько поэт стоит вне тщеславия, хотя и очень хочет, чтобы его труды были признаны. Но это естественное желание для всякого творящего красоту.
Автор статей о Толкине С. Алексеев пишет о подобном состоянии так: «Человеку, созидающему нечто новое, всегда хочется, чтобы кто-нибудь другой увидел его творение и сказал, что это хорошо».
Гумилёв очень ценил работу в литературной студии, где учил молодых людей писать стихи. К своему преподавательству он отнёсся очень ответственно: составлял таблицы рифм, образов, сравнений, много и долго говорил о теории стиха. При этом он честно предупреждал, что научить писать великие стихи невозможно, как нельзя сделать кого-то Моцартом. По этому поводу древний император Карл Пятый сказал: «Я могу сделать 10 герцогов, но не мог бы сделать одного Тициана».
Так считал и Гумилёв. Но своим слушателям он обещал, что они смогут стать настоящими читателями, а это так же важно, как писать настоящие стихи. Ведь великие книги, это, по слову Нектария Оптинского, гробницы смысла. И всегда нужен читатель, который откроет книгу – и написанный смысл воскреснет в его сердце. Великому писателю требуются великие читатели, те, которые достаточно подготовлены всей своей жизнью, чтобы его понять. Ведь глубину текста человек постигает только по мере своей духовной подготовки, духовного развития, что невозможно без постоянных усилий души к восхождению вверх.
Гумилёв с огромным почтением относился к делу поэзии вообще. Само слово «поэт» было наполнено для него почти религиозным содержанием. Поэзия для Гумилёва включала в себя не только способность слагать строки и проникать в смыслы, но и жизнь высотой вообще. Поэзия и есть жизнь предельной высотой. Если короче: поэзия – это жизнь. Отсюда: человек может не слагать стихов, но по высоте сердца он – поэт, по тому сердечному устремлению к глубинам бытия, которые несёт и развивает в себе. Отсюда всё желание Гумилёва быть героем – поэзия в жизни есть ликование о бытии и жизнь по Духу.
Очень часто Гумилёв чувствовал себя одиноким. Одоевцева пишет, как поэт признавался ей, что ни жена, ни дети не избавляют его от этого чувства одиночества. Подобное состояние переживали и многие великие люди. И. Ильин даже говорит, что оно естественно для творческого человека. А у А. Эйнштейна есть пронзительные слова: «Как странно быть таким известным в мире и все же таким одиноким». Это одиночество частично проистекает из тонкости души творческого человека. И оно могло бы быть исцелено только ощущением того, что он любим и нужен. Творческое одиночество исцеляется лаской и заботой, такой, например, как та, которой окружила своего великого мужа А. Г. Достоевская. Настоящая любовь способна исцелять всякую боль. Но в жизни поэта таких женщин, способных на жертвенное служение ему, не было.
В глубине души Гумилёв был смирен, как и всякий человек, который осознаёт, что не он является источником своего великого дара. И это его качество, а также его религиозность вызывали отторжение со стороны разных умников, которые кичились своим умом и отказывались видеть, что всякий дар имеет источником одного только Господа. Именно в этом стоит искать причину того, что его так холодно приняли Мережковский и Гиппиус.
Тэффи говорила о Гиппиус так: «Загробная жизнь ею не отрицалась, но чтобы Господь Бог взял на себя смелость судить Гиппиус… – это даже допустить было нелепо».
А жизненная позиция Гумилёва была прямым укором всем этим людям, которые признавали Бога, но считали себя умнее. Гумилёв же, подобно Николаю Сербскому, мог бы повторить, что только дурак недоволен тем, что Бог не управляет миром по его разумению.
Люди же чуткие сердцем со всей очевидностью понимали, кто такой Гумилёв. Так, Одоевцева, когда поэт проводил её до дома, буквально вбежала в свою квартиру и громко выражала своё восхищение. Когда же домашние спрашивали её: «В чём дело?» – она отвечала: «Меня Гумилёв проводил».
Для настоящего человека невозможно жить без сердечного участия к жизни и красоте. Вместе с тем это всегда означает, что некая жизненная (в данном случае – литературная) элита тебя отторгнет.
Что-то подобное происходит и в жизни сказочников Толкина и Льюиса, в годы жизни которых в Англии господствовала литературная позиция «детей солнца». Их основным тоном по отношению к миру и жизни были ирония и насмешка. Сказочники обратились к читателям поверх голов литературной элиты. Как писал об этом английский поэт Дональд Дэйви:
Теперь повсюду беспристрастье в моде,
Но ей же Богу, лучше нам стерпеть
Нелепицу в высокопарной оде,
Чем подвига сквозь пыль не разглядеть.
Обращение сказочников к читателям было услышано. Ведь ещё Джон Китс говорил: «Прекрасное пленяет навсегда».
И Гумилёв нередко вспоминал, что к нему на улицах подходили люди и благодарили его за стихи. И это было для него признанием бόльшим, чем оценки официальных критиков, которые, по слову Бродского, всегда на четверть века запаздывают признать величие нового автора.
Гумилёва отличал живой интерес к миру и культуре. Он хотел прикасаться ко всему, что только есть на земле красивого. Его восхищало всё, в чём он видел отпечаток Господней славы: новые земли, открытия, красота слов, зданий, картин, сердец и мира вообще. И здесь он удивительно сходен с отцами Церкви, для которых было радостно во всём творении находить отблески небесного света. Их более отсталые современники не понимали подвижников, не видели, отчего отцам так драгоценны образование, культура эллинизма и философия. Но отцы умели брать из всякой культуры то, что было созвучно истине христианства. До сих пор эта их радость познания непонятна многим, но духовность святых отцов никогда не страдала от того, что они знали Платона и Аристотеля или читали Софокла и Катулла. Они в каждом великом авторе находили созвучное истине и радовались этой находке.
Подобным образом поступали и титаны Возрождения, которые старались познать все искусства и науки вообще. Современным узким специалистам это кажется странным: как человек может пытаться постигнуть всё? Но когда благодать Господня касается сердца, то жить становится удивительно интересной. Колокольчики на кадиле священника – это знак ликующей радости прикосновения Святого Духа к творению. И в такой ликующей радости хочется и познавать, и умножать красоту, и любить. Что-то подобное испытывал и Гумилёв в своих путешествиях и творческих, преподавательских и научных занятиях.
Монаху, да и вообще христианину, нужно быть учёнейшим человеком. Ещё Григорий Богослов считал делом подвижника чтение классики и писание стихов. А святая Хильда Уитбийская вообще была покровительницей учёности во всей средневековой Англии. Всех священников, приходящих к ней за советом, она наставляла учить литературу. Достаточно сказать, что под её покровительством вырос и воспитался святой покровитель поэзии Кедмон Уитбийский. Святые отцы вообще радовались возможности познавать бытие, потому что для них Бог был виден во всём творении: от законов физики до законов филологии. Поэтому святой Нектарий Оптинский говорил, что Господь не только не запрещает, но даже требует, чтобы человек возрастал в познании. А для мудрого, чего бы он ни коснулся: от учебника зоологии до феномена гравитации – везде видны следы Бога.
Гумилёв писал: «Данте... мы любим не меньше, чем его ‟Божественную комедию”». То же можно сказать и о Поэте бытия: любя Божий мир, радуясь творению и той красоте, которую сотворили люди, мы чтим Господа – и непосредственно, и через тех, благодаря кому на земле стало больше красоты и добра.
Артем Перлик
Опубликовано: ср, 17/04/2019 - 10:25