Пушкин и Гоголь о златоглавом граде Киеве, Лавре, святой старине

К 222-летию Александра Сергеевича Пушкина.

К теме «матери городов русских» в жизнетворчестве великих Пушкина и Гоголя обращались спорадически, в связи с изучением топонимики их пребывания в столице, целей ее посещения, встреч с писателями. Согласно эпистолярным данным, «грезы» Гоголя о «древнем, прекрасном» Киеве датируются 1833–1834 гг. и связаны с планами занять профессорскую должность в Киевском университете: «Это один только город у нас, в котором как-то пристало быть келье ученого…», «Туда, туда! в Киев! в древний, в прекрасный Киев! Он наш, он не их... Там или вокруг него деялись дела старины нашей... Да, это славно будет, если мы займем с тобой киевские кафедры. Много можно будет наделать добра. А новая жизнь среди такого хорошего края!», «Да превратится он в русские Афины, богоспасаемый наш город!», даже приобретением жилья: «Я тебя попрошу, пожалуйста, разведывай, есть ли в Киеве продающиеся места для дома, если можно, с садиком, и если можно, где-нибудь на горе, чтобы хоть кусочок Днепра был виден из него…»; зафиксированы три посещения столицы Гоголем (1827 г. – останавливался у В. Белозерского, 1835 г. – у М. Максимовича, 1848 г. – у А. Данилевского). Пушкин бывал в Киеве дважды – в 1820 (1-2 дня) и 1821 (около 2 недель) гг.

Немногочисленные работы посвящены исследованию отображения киевского контекста в отдельных произведениях и переписке указанных авторов, «мифа Киева». Обратимся к творчеству Пушкина и Гоголя с целью определить общие киевские локусы, которые, на наш взгляд, являются знаковыми и свидетельствуют о влиянии единых традиций, схожих творческих поисках, определяющих манеру повествования писателей, создание модуса мифопоэтического и символического пространства, национально-исторического контекста и развитие ключевых идей.

Образ Киева является идейно-семантическим ядром творчества Гоголя и сопряжен, как отмечает Д. Бураго, с прочно сложившимся на то время «мифом Киева», знанием киевской старины не «снаружи», а «изнутри». М. Максимович, описывая визит автора «Вечеров» к нему в Катериничев домик на Никольской улице столицы в конце июля 1835 года, предполагает, что именно в то лето начался в Гоголе «крутой переворот в мыслях – под впечатлением древнерусской святыни Киева, который у малороссиян XVII века назывался русским Иерусалимом».

Киев. Первая треть XIX века. Рисунок П. Свиньина

Топос Киева действительно впервые появляется у Гоголя в «Вечере накануне Ивана Купала» и связан с лаврским локусом: «…Да один раз приехавший из Киева козак рассказал, что видел в лавре монахиню, всю высохшую, как скелет, и беспрестанно молящуюся, в которой земляки, по всем приметам, узнали Пидорку; что еще никто не слышал от нее ни одного слова; что пришла она пешком и принесла оклад к иконе Божьей Матери, исцвеченный такими яркими камнями, что все зажмуривались, на него глядя».

За образом Лавры прочитывается метаморфоза героини, что в целом свойственно мифологизированным фабульным элементам «Вечеров». К святым киевским местам спешит и «отчаянный колдун» из «Страшной мести», вырываясь из плена околичного пространства нечисти: «Ему чудилось, что всё со всех сторон бежало ловить его: деревья, обступивши темным лесом, и как будто живые, кивая черными бородами и вытягивая длинные ветви, силились задушить его; звезды, казалось, бежали впереди перед ним, указывая всем на грешника; сама дорога, чудилось, мчалась по следам его»; да и встреча Хомы Брута, бурсака далеко не святой жизни («ходил к булочнице против самого Страстного Четверга»), с панночкой происходит на хуторе, где в глазах ведьмы отражались-«блестели золотые главы вдали киевских церквей», в 50 верстах от столицы. Это место, по верному наблюдению Лотмана, «…лежит на дне пропасти и на вершине горы одновременно».

В основном Киев представлен в произведениях Гоголя своеобразным сакральным центром с присущим ему гармоничным устройством, к которому устремлены герои как к спасительному ковчегу, «пространству сакрального надвременного типа» (А. Киченко), околица же насыщена инфернальными существами, уводящими человека за рамки упорядоченного мира в страх неведомого. В частности, главной и банальной причиной, губящей Хому (Фому Неверующего?), по убеждению Тиберия Горобца, и есть страх: «А я знаю, почему пропал он: оттого, что побоялся. А если бы не боялся, то бы ведьма ничего не могла с ним сделать». А рецепт-то против страха Горобцу известен: «Нужно только перекрестившись плюнуть на самый хвост ей, то и ничего не будет. Я знаю уже всё это. Ведь у нас в Киеве все бабы, которые сидят на базаре – все ведьмы». Безусловно, Хома, находясь в хуторской деревянной церкви (по убеждению В. Воропаева и И. Виноградова, трехчастные деревянные храмы на Украине были по преимуществу церквями униатскими), «уныло стоящей  почти на краю  села», где «давно  уже  не отправлялось  никакого  служения», не заботится о спасении своей души нужными молитвами (их он читает «как попало»), а, подвергшись страху, чертит магические кольца и «припоминает заклинания».

Пещеры как компонент лаврской темы, выписанной Гоголем в «Тарасе Бульбе», отнюдь не показатель стойкой православной веры Андрия, наоборот, автор в который раз подчеркивает неразличение Андрием «своей» и «чужой» веры: «Проход стал несколько шире, так что Андрию можно было пораспрямиться. Он с любопытством рассматривал сии земляные стены, напомнившие ему киевские пещеры. Так же, как и в пещерах киевских, тут видны были углубления в стенах, и стояли кое-где гробы; местами даже попадались просто человеческие кости, от сырости сделавшиеся мягкими и рассыпавшиеся в муку. Видно, и здесь также были святые люди и укрывались также от мирских бурь, горя и обольщений». Рассматривая метаморфозу Андрия, выразившуюся в его тождестве «чужому месту», В. Ш. Кривонос верно подметил: «В неправильное место приводит Андрия и неправильный (= неправедный) путь. Если в Киеве он, подобно демонологическому существу, проникает в спальню полячки через ‟темный и узкий земляной коридор”, ведущий в отличие от евангельского узкого пути (Мф. 7:14), не в жизнь, но в погибель…»

Киево-Печерская Лавра. Литография К. Эргота. XIX в.

Пушкин, посетив Лавру в «златоверхом граде», не обходит ее своим вниманием в поэме «Полтава», упоминая могилу Искры и Кочубея, казненных Мазепой: «Где двух страдальцев прах почил: / Меж древних праведных могил / Их мирно церковь приютила», а строку «Святыню всех своих гробов» в «Бородинской годовщине»: «Наш Киев дряхлый, златоглавый, / Сей пращур русских городов, / Сроднит ли с буйною Варшавой / Cвятыню всех своих гробов?» – объясняет в письме к Е. Хитрово: «дело идет о могилах Ярослава и печерских угодников».

«Вы говорите, что источник, откуда мы черпали христианство, был нечист, что Византия была достойна презрения и презираема и т. п. Ах, мой друг, разве сам Иисус Христос не родился евреем и разве Иерусалим не был притчею во языцех? Евангелие от этого разве менее изумительно? У греков мы взяли Евангелие и предания, но не дух ребяческой мелочности и словопрений. Нравы Византии никогда не были нравами Киева. Наше духовенство, до Феофана, было достойно уважения, оно никогда не пятнало себя низостями папизма и, конечно, никогда не вызвало бы реформации в тот момент, когда человечество больше всего нуждалось в единстве», – ответит Пушкин в письме Чаадаеву на его утверждение о том, что, отделившись от католичес­кого Запада, «мы ошиблись насчет насто­ящего духа религии».

В лицейском дневнике поэта за 1815 год сохранились записи о неосуществленном замысле поэмы «Игорь и Ольга», образ Киева пестрит и в его подготовительных текстах к «Истории Петра».

Среди главных составляющих хронотопа Киева – образы Днепра и гор. Объединяющий элемент как у Пушкина, так и у Гоголя – свойство гор быть пристанищем темных сил – Черномора и колдуна: «Волшебник страшный Черномор, / Красавиц давний похититель, / Полнощных обладатель гор» («Руслан и Людмила»); «Какой богатырь с нечеловечьим ростом скачет под горами, над озерами, отсвечивается с исполинским конем в недвижных водах, и бесконечная тень его страшно мелькает по горам?» («Страшная месть»).

Горы как некий граничный элемент, иная реальность, в которой присутствует нечистая сила, – этот фольклорный образ использует Пушкин и в «Гусаре», претворяя фольклорное предание (согласно некоторым исследованиям, непосредственным источником заимствования сюжета был всё же рассказ Сомова «Киевские ведьмы») и конкретизируя локацию – Лысая гора: «Ну, слушай: около Днепра / Стоял наш полк  <…> Стремглав лечу, лечу, лечу, / Куда, не помню и не знаю; / Лишь встречным звездочкам кричу: / Правей!.. и наземь упадаю. / Гляжу: гора. На той горе / Кипят котлы; поют, играют, / Свистят и в мерзостной игре / Жида с лягушкою венчают». Интересно, что Н. Маркевич, описывая в «Украинских мелодиях» прекрасную «в нравственном и живописном смысле – Малороссию», где «все оживлено, все имеет дар слова», так изображает место веселья нечисти: «Туда-то сбираются, с каждой весною, / На Лысую гору ведьмы толпою, / Идут из Прилук, из Ромна, из Лубен, / Все в Киев, да в Киев, из разных сторон». Гоголевская реальность зачастую сменяется ирреальностью, и тогда возникает своеобразный рецепционный парадокс осязания, «необратимое искривление» (А. Киченко), когда «горы те – не горы: подошвы у них нет, внизу их, как и вверху, острая вершина и под ними и над ними высокое небо».

Некой демоничностью насыщает Гоголь пространство от Киева до Карпат как отколотый национальный сегмент, что не единожды подчеркнуто в тексте «Страшной мести»: «Его [колдуна] жгло, пекло, ему хотелось бы весь свет вытоптать конем своим, взять всю землю от Киева до Галича с людьми, со всем и затопить ее в Черном море; «Ворочал он по сторонам мертвыми глазами и увидел поднявшихся мертвецов от Киева, и от земли Галичской, и от Карпата, как две капли воды схожих лицом на него», в отличие от Сечи, представленной как символическое святое пространство со святыми богоугодными «узами товарищества»: «…Скажет ему Христос: ‟ты не изменил товариществу, бесчестного дела не сделал, не выдал в беде человека, хранил и сберегал мою церковь”», вступление в которое, как помним, регламентировалось наложением крестного знамения («А ну, перекрестись!»). Небезынтересным и требующим детального исследования является также вопрос о прототипе Тараса Бульбы как былинного героя, ведь, по наблюдению фольклориста, д. ф. н. Т. Зуевой, на территории Украины не было записано ни одного былинного текста.

Киев у Пушкина превращается в метафорическое пространство, олицетворяющее всю Украину с ее традициями и обычаями, и тогда и галушки, и вареники, искрометно искупавшиеся в сметане и залетающие в рот гоголевскому запорожскому Пузатому Пацюку («В это время вареник выплеснул из миски, шлепнулся в сметану, перевернулся на другую сторону, подскочил вверх и как раз попал ему в рот»), становятся символическим элементом национальной культуры: «То ль дело Киев! Что за край! / Валятся сами в рот галушки, / Вином – хоть пару поддавай, / А молодицы-молодушки! / Ей-ей, не жаль отдать души / За взгляд красотки чернобривой».

Просторечиями, украинизмами, сравнениями («как тополь киевских высот, она стройна») изобилует пушкинское творчество. Гоголевское описание украинской ночи в «Майской ночи» с ее образами-сателлитами «тишины», «месяца», «неба», «серебряного света», «садов» объединяет его с пушкинским пейзажем ночи в «Полтаве».

Пушкин, как известно из письма Погодина от 1829 года, намеревался писать историю Малоросии, заботясь о том, «За кем останется Волынь? За кем наследие Богдана?» («Бородинская годовщина»), между тем в гоголевском «Взгляде на составление Малороссии» перед нами возникает образ разрушенной руины с будущностью народа, обреченного на «прозябение»: «Выжженные города и степи, обгорелые леса, древний, разрушенный Киев, безлюдье и пустыня – вот что представляла эта несчастная страна!.. Народ, как бы понимая сам свою ничтожность, оставлял те места <…> и столплялся в той части России, где местоположение, однообразно-гладкое и ровное, везде почти болотистое, истыканное печальными елями и соснами, показывало не жизнь живую, исполненную движения, но какое-то прозябение, поражающее душу мыслящего. Как будто бы этим подтвердилось правило, что только народ, сильный жизнью и характером, ищет мощных местоположений или что только смелые и поразительные местоположения образуют смелый, страстный, характерный народ»; «Киев – древняя матерь городов русских – сильно разрушенный страшными обладателями табунов, долго оставался беден и едва ли мог сравниться со многими, даже не слишком значительными городами северной России. Все оставили его, даже монахи-летописцы, для которых он всегда был священ. Известия о нем разом прервались, и, несмотря на то, что там оставалась еще отрасль князей русских, ничто не спасло его от полувекового забвения. Изредка только, как будто сквозь сон, говорят летописцы, что он был страшно разорен, что в нем были ханские баскаки, – и потом он от них задернулся как бы непроницаемою завесою». Образ утраченного края пронизывает также повесть «Тарас Бульба». Это дает повод исследователям, вслед за М. Грушевским, рассуждать о том, что для Гоголя Украина была «покойницей», а саму повесть именовать «тризной по великому прошлому его народа» (П. Михед).

Указанные локусы являются для обоих писателей генератором смысловых национально-исторических, фольклорных линий и сюжетов, расширяющихся с помощью архетипических образов, преданий, мифологии. Киевская тема в раннем творчестве помогает Гоголю создать мифологизированный дискурс, глубже постичь коды национальной истории, славной великим героическим прошлым, в пушкинском же поэтическом окуляре преобладает историзм, сопряженный с государственностью, святой стариной.

Наталья Сквира
 

Опубликовано: Fri, 04/06/2021 - 13:41

Статистика

Всего просмотров 1,414

Автор(ы) материала

Социальные комментарии Cackle